Неожиданно завершившийся долгострой
Никто не умел обращаться со словами лучше него.
Он устраивал googl’у «сеансы экзорцизма», забрасывая того латинскими словами и пословицами, и беззвучно смеялся ответам растерянного сайта. «Ничего, старик, со всеми бывает», - ободряюще стучали клавиши, но никто не нажимал «Enter».
Он не любил магазины, потому что – не дай бог! - в ассортименте встречалось бы то, что хозяева лепили на свои вывески. Он сочувствовал домам, со шрамами букв и витринами на пол-лица, уставившимся ему в след, но уже не слушал их настойчивые расстроенные шепоты: «Глаза бы мои не видели», чтобы не сорваться «помогать», как в детстве. И шел дальше, вытряхивая из ушей застаревший свист и крики прохожих.
Он знал переводы всех этикеток, пометок и тайных надписей-предсказаний на каждой вещи, кружке и ботинке, и умел развернуть всё это так, чтобы квартира становилась одним сплошным пророчеством. Разве что прочитать некому.
Он читал откровения и иногда захлопывал книгу так, как захлопывают дверь, словно надеялся, что увиденный мир сможет снова свернуться внутри страниц, не заметив, что прищемил, уходя, край его обтрепанного халата.
Мир крался.
И уже через неделю Мастер Слова расхаживал в этом самом халате и тапках на босу ногу, усмехаясь над яркой кружкой укоризненно прищурившемуся портрету Цветаевой, заменявшей ему календарь, оберег и окно. За стеклами высились дома-штампы, хрустящие кличкой, объединяющей сотни таких же серых и стареющих стен, - мертвые и сиплые. Цветаева была живой.
Пальцы его умели танцевать, потому что слова в нетерпении кружили, кололись, растягивая кожу и подгоняя время. И знакомая гадалка, в очередной раз схватив его ладонь, дивилась тому, какие изменчивые у него линии судьбы, и шутила об отпечатках и статьях УК. «Просто кто-то танцует вальс, а кто-то фламенко, а кто и вовсе не знает, что делать с собственным телом, и угрюмо топчется на одном месте», - отмалчивался он.
Он жил в комнате с темными шторами и в страницах книг, но колбаса и яблоки кончались не реже двух раз в неделю, и приходилось спускаться в осень/зиму/весну/лето – или что там его ожидало за карнизом подъезда.
Никто не умел обращаться со словами лучше него.
Поэтому слова послушно замерли, когда в увешенном объявлениями темном холле увидел под ярким пальто предательски торчащий хвостик такого же, как у него самого, халата.
И рассмеялся.
Она вошла в квартиру, и прочитала знаки. Совсем чуть-чуть, но именно то, что он писал самому себе, не надеясь, что когда-нибудь действительно доберется до этих посланий. Они сидели на полу, и Мастер, замирая и восхищаясь, тянул за карманы и шнурки, обнаруживая под слоями ткани близнецов своих рубашек, свитеров, курток, пижам и парадных галстуков.
Она терла слипающиеся глаза и чертила тайный знак, неведомый звук, чтобы остаться.
Никто не умел обращаться со словами лучше него.
И не знал, что те ушли. Не затерялись, не заигрались в прятки – исчезли, выскоблив до белого память – и не доискаться, где же они, черт побери, были. Перед глазами плясали черные кляксы.
Горло царапнуло, словно последний беженец – из тех, Важных и Правильных, - зацепился «кошкой» за кадык, раздумывая, стоит ли оставаться. А потом все-таки рухнул пронесшись кометой, зачем-то прихватив с собою на дно стучащую мышцу.
Google сонно моргнул, не удивившись иероглифам и ошибкам вместо привычной латыни. Впрочем, ни в них, ни в узорчатой арабской вязи не было искомого – только выцветшая залапанная шелуха.
Он закурил, беззвучно рассмеявшись, решив, что не сказавшему ни единого слова, поздно начинать теперь.
И осторожно накинул на Спящую любимую майку с лисой.